Entry tags:
Так было
Из воспоминаний цензора:
Военная цензура была чрезвычайно жесткой. Военнослужащий даже намеком не мог сообщить, где он находится и где расположена его часть. Разумеется, отправители великолепно знали это правило и все-таки нет-нет да и нарушали его. Дело в том, что моя служба в военной цензуре совпала с войной в Корее. В газетах, разумеется, не писали о том, что советские воинские подразделения находились в Корее, правда, не на передовой, служили главным образом в зенитной артиллерии, в авиации, и, естественно, этот факт держался в глубочайшей тайне. Газеты были полны обвинений, направленных против американского империализма, спровоцировавшего войну и помогавшего южнокорейским марионеткам. Советский же Союз выступал в роли этакого справедливого миротворца.
Можно себе представить, с каким тщанием мы, военные цензоры, должны были вылавливать письма, в которых можно было, например, прочитать "Привет из Пхеньяна" или "Ich bin in Korea", или еще что-то подобное. Не то чтобы хотели сообщить секретные данные, а просто о чем было писать людям, неожиданно оказавшимся в Корее, и как удержаться от того, чтобы не сообщить это близким. Но цензоров мало волновали побудительные мотивы отправителей. Письма с упоминанием о Корее чаще всего шли в конверт "Для оперативного использования", или как еще принято было называть в цензуре – для "оперативной разработки". Думаю, что в Советском Союзе многие знают, чем обычно заканчиваются такие "оперативные разработки".
Не менее строго проверялись письма, идущие в адрес военнослужащих из различных концов страны. Запрещалось писать о продовольственных и других трудностях, о стихийных бедствиях, о неурядицах в колхозах, об очередях... Невинные, казалось бы, фразы "Дорогой Вася, у нас уже второй год неурожай" или "У нас в колхозе был пожар" немедленно вымарывались. Убиралось все, что, как сказано было в инструкции, могло повлиять на душевно-психическое и моральное состояние военнослужащего. Чем меньше он знает об окружающей жизни, тем лучше – к этому сводился основной принцип военной цензуры.
Думаю, что цензура – это, может быть, единственная в мире организация, где вскрытие и читка чужих писем доведены до уровня подлинного искусства. Должны были не просто вскрыть письмо, но сделать это так, чтобы никто и никогда не узнал об этой операции. Я беру на себя смелость утверждать, что в советской цензуре вскрытие писем находится на высоком техническом уровне, это в полном смысле слова – ювелирная работа.
Начнем с того, что работой этой в течение ряда лет занимались одни и те же люди, ставшие, без преувеличения, специалистами своего дела. Я не стану вдаваться в детали этой технологии (хотя и они, быть может, небезынтересны). Замечу лишь, что для вскрытия писем в нашем отделе применялась специальная посуда, отлитая из нержавеющей стали. Эту посуду сделали опять же не на обычном предприятии (кому же можно было доверить такое дело?), а в специальных мастерских МГБ. Так вот, в наше распоряжение предоставлялись стальные герметически закрытые чаны, имеющие сверху отверстия для наполнения водой. Кроме того, в них были и специальные отверстия, через которые приходил пар. Письма клались не на металл, а на специальную марлевую подкладку. Когда вода нагревалась и пар через отверстия поднимался вверх, конверты, предназначенные для вскрытия, оказывались на этом пару. Вскрытие производилось специально предназначенной для этого костяной палочкой, с ее помощью не составляло никакого труда раскрыть клапан такого разогретого на пару конверта. Обычно слой почтового клея был очень тонок, и работа с конвертами, купленными в магазинах и книжных киосках, не представляла трудностей. Но иногда наши сотрудники сталкивались с самодельными конвертами, заклеенными "домашним" клеем. Этот клей не поддавался воздействию пара, и потому их было чрезвычайно трудно вскрыть, не повредив при этом. Однако в ПК были заранее предусмотрены и эти ситуации. Подобного рода конверты передавались оперуполномоченной Третьяковой, у которой была не одна, а целый набор таких "костяных отмычек". А если не помогали и они, и после вскрытия оставались следы, то такие письма просто конфисковывались. Действовал молчаливый принцип: пусть лучше письмо пропадет, чем минует контроль МГБ или, того хуже, на письме останутся следы вмешательства цензуры.
Все международные письма не просто вскрывались группой "Вскрытие", в своем большинстве они подвергались химической обработке – считалось, что здесь наиболее вероятно прохождение всякого рода тайнописи и зашифрованных писем.
Вообще, ничто не должно было помешать вскрыть и проверить письмо. Даже сургучные печати. Однажды я увидел такое письмо в руках у Пуликова. Судя по всему, с сургучными печатями ему еще не приходилось иметь дело. Он сказал, что срочно едет в областное управление МГБ, чтобы заказать в мастерских этого управления такую печать. Надо сказать, что в мастерских МГБ работали опытные мастера – про них говорили, что они, если надо МГБ, смогут и блоху подковать. Так что сделать сургучную печать для них не представляло никаких трудностей.
Конфисковывались письма, на первый взгляд, совершенно невинные: человек, например, просил выслать ему икону или помочь материально. Изымались письма, содержащие самые обычные фото. В задачу цензора входило тщательное изучение всех почтовых "вложений", а фотографий, разумеется, в первую очередь. Почему? По фото, по одежде людей, по их облику и даже по выражению лиц часто нетрудно было представить себе, как они жили.
…
Согласно правилам служебного распорядка, цензор на свой стол, кроме писем ("документов"), никаких иных предметов класть не имел права. По тем же правилам важное значение придавалось чистоте рабочего места цензора. Приступая к работе, он обязан был чисто вымыть руки – это делалось для того, чтобы на вскрытых письмах ни в коем случае не оставалось следов, в том числе и отпечатков пальцев цензоров.
Вынимая письмо ("документ") из конверта, цензор обязан был обратить внимание на то, чтобы после проверки этой же стороной вложить письмо обратно. Цензору было вменено в обязанность обращать внимание даже на оттиск штампа погашения марок, на следы клея на клапане и т. д. – все это были ориентиры, которыми он руководствовался, вкладывая письмо назад.
…
"14 августа 1945 года. Условия жизни на заводе жуткие. Люди бегут с завода пачками, особенно ленинградцы. За последнее время убежало около 400 человек. Приказ наркома Малышева: всех беженцев направлять обратно в Омск и судить их. Ждем, что будет дальше. Неужели правительство примет сторону деспота Задорожного, директора завода? Неужели не обратят внимание на то, что он создал такие скотские условия для своих рабочих?"
…
"18 августа 1945 года. Вы пишете, что можно уйти с завода. Нас так зажали, что сейчас об этом и думать нельзя. В последнее время много ребят сбежали с завода в Ленинград, но еще неизвестно, чем это закончится, так как есть указание Верховного прокурора о возвращении всех бежавших в Омск для предания суду. Несмотря на это я все равно решился бы бежать, если бы было куда. Мечтаю сбежать куда-нибудь, где потеплее. Если доживу до весны, то обязательно сбегу. Надежды на то, что я дотяну до весны, очень мало.
Живу опять в цеху, спать приходится три-четыре часа в сутки на железном стеллаже. В отношении одежды тоже дело швах. Все мое обмундирование состоит из ремня, грязного комбинезона и рваных ботинок, которые валятся с ног. На заводе платят очень скверно и ордеров никаких не дают, так как я – в крупных неладах с начальством".
…
"16 августа 1945 года. Кончилась война, а улучшения никакого нет. Насчет отъезда в Ленинград директор завода сказал: "Забудьте думать! Как работали, так и будете работать!" Из нашего завода бегут каждый день, но я не могу решиться. Наверное, придется подохнуть на этой проклятой работе и на этом заводе".
…
"13 июня 1946 года. Я плачу каждый день. Хлеба нет, а на работу гонят. Председатель колхоза прямо издевается надо мной, кричит: "Иди работай, а то выкинем из колхоза!" А сами хлеба не дают. Как работать? Я и так уже еле ноги тяну".
…
"15 ноября 1946 года. Надвигающийся голод страшит. Моральное состояние подавленное. Дети наши живут зверской жизнью – вечно злые и голодные. От плохого питания Женя стал отекать. Больше всего отекает лицо. Очень слабый. Голод ребята переносят терпеливо. Если нечего поесть, что бывает очень часто, молчат, не терзают мою душу напрасными просьбами".
…
"20 ноября 1946 года. Мы сейчас находимся в крайне затруднительном положении, которое до сих пор не выправилось, да и вряд ли его можно выправить. Придется, вероятно, кое-кого из нашей семьи не досчитаться в живых, так как уже сейчас начинаем пухнуть от голода".
отсюда – http://www.svoboda.org/a/28148315.html
Стоит добавить, что ни одно моё письмо из части так и не нашло адресата. Послевоенный голод любимая тема маминых воспоминаний. Сколько рассказов про хлеб я услышал и какое счастье было когда Дедуся привёз им арбуз.
Военная цензура была чрезвычайно жесткой. Военнослужащий даже намеком не мог сообщить, где он находится и где расположена его часть. Разумеется, отправители великолепно знали это правило и все-таки нет-нет да и нарушали его. Дело в том, что моя служба в военной цензуре совпала с войной в Корее. В газетах, разумеется, не писали о том, что советские воинские подразделения находились в Корее, правда, не на передовой, служили главным образом в зенитной артиллерии, в авиации, и, естественно, этот факт держался в глубочайшей тайне. Газеты были полны обвинений, направленных против американского империализма, спровоцировавшего войну и помогавшего южнокорейским марионеткам. Советский же Союз выступал в роли этакого справедливого миротворца.
Можно себе представить, с каким тщанием мы, военные цензоры, должны были вылавливать письма, в которых можно было, например, прочитать "Привет из Пхеньяна" или "Ich bin in Korea", или еще что-то подобное. Не то чтобы хотели сообщить секретные данные, а просто о чем было писать людям, неожиданно оказавшимся в Корее, и как удержаться от того, чтобы не сообщить это близким. Но цензоров мало волновали побудительные мотивы отправителей. Письма с упоминанием о Корее чаще всего шли в конверт "Для оперативного использования", или как еще принято было называть в цензуре – для "оперативной разработки". Думаю, что в Советском Союзе многие знают, чем обычно заканчиваются такие "оперативные разработки".
Не менее строго проверялись письма, идущие в адрес военнослужащих из различных концов страны. Запрещалось писать о продовольственных и других трудностях, о стихийных бедствиях, о неурядицах в колхозах, об очередях... Невинные, казалось бы, фразы "Дорогой Вася, у нас уже второй год неурожай" или "У нас в колхозе был пожар" немедленно вымарывались. Убиралось все, что, как сказано было в инструкции, могло повлиять на душевно-психическое и моральное состояние военнослужащего. Чем меньше он знает об окружающей жизни, тем лучше – к этому сводился основной принцип военной цензуры.
Думаю, что цензура – это, может быть, единственная в мире организация, где вскрытие и читка чужих писем доведены до уровня подлинного искусства. Должны были не просто вскрыть письмо, но сделать это так, чтобы никто и никогда не узнал об этой операции. Я беру на себя смелость утверждать, что в советской цензуре вскрытие писем находится на высоком техническом уровне, это в полном смысле слова – ювелирная работа.
Начнем с того, что работой этой в течение ряда лет занимались одни и те же люди, ставшие, без преувеличения, специалистами своего дела. Я не стану вдаваться в детали этой технологии (хотя и они, быть может, небезынтересны). Замечу лишь, что для вскрытия писем в нашем отделе применялась специальная посуда, отлитая из нержавеющей стали. Эту посуду сделали опять же не на обычном предприятии (кому же можно было доверить такое дело?), а в специальных мастерских МГБ. Так вот, в наше распоряжение предоставлялись стальные герметически закрытые чаны, имеющие сверху отверстия для наполнения водой. Кроме того, в них были и специальные отверстия, через которые приходил пар. Письма клались не на металл, а на специальную марлевую подкладку. Когда вода нагревалась и пар через отверстия поднимался вверх, конверты, предназначенные для вскрытия, оказывались на этом пару. Вскрытие производилось специально предназначенной для этого костяной палочкой, с ее помощью не составляло никакого труда раскрыть клапан такого разогретого на пару конверта. Обычно слой почтового клея был очень тонок, и работа с конвертами, купленными в магазинах и книжных киосках, не представляла трудностей. Но иногда наши сотрудники сталкивались с самодельными конвертами, заклеенными "домашним" клеем. Этот клей не поддавался воздействию пара, и потому их было чрезвычайно трудно вскрыть, не повредив при этом. Однако в ПК были заранее предусмотрены и эти ситуации. Подобного рода конверты передавались оперуполномоченной Третьяковой, у которой была не одна, а целый набор таких "костяных отмычек". А если не помогали и они, и после вскрытия оставались следы, то такие письма просто конфисковывались. Действовал молчаливый принцип: пусть лучше письмо пропадет, чем минует контроль МГБ или, того хуже, на письме останутся следы вмешательства цензуры.
Все международные письма не просто вскрывались группой "Вскрытие", в своем большинстве они подвергались химической обработке – считалось, что здесь наиболее вероятно прохождение всякого рода тайнописи и зашифрованных писем.
Вообще, ничто не должно было помешать вскрыть и проверить письмо. Даже сургучные печати. Однажды я увидел такое письмо в руках у Пуликова. Судя по всему, с сургучными печатями ему еще не приходилось иметь дело. Он сказал, что срочно едет в областное управление МГБ, чтобы заказать в мастерских этого управления такую печать. Надо сказать, что в мастерских МГБ работали опытные мастера – про них говорили, что они, если надо МГБ, смогут и блоху подковать. Так что сделать сургучную печать для них не представляло никаких трудностей.
Конфисковывались письма, на первый взгляд, совершенно невинные: человек, например, просил выслать ему икону или помочь материально. Изымались письма, содержащие самые обычные фото. В задачу цензора входило тщательное изучение всех почтовых "вложений", а фотографий, разумеется, в первую очередь. Почему? По фото, по одежде людей, по их облику и даже по выражению лиц часто нетрудно было представить себе, как они жили.
…
Согласно правилам служебного распорядка, цензор на свой стол, кроме писем ("документов"), никаких иных предметов класть не имел права. По тем же правилам важное значение придавалось чистоте рабочего места цензора. Приступая к работе, он обязан был чисто вымыть руки – это делалось для того, чтобы на вскрытых письмах ни в коем случае не оставалось следов, в том числе и отпечатков пальцев цензоров.
Вынимая письмо ("документ") из конверта, цензор обязан был обратить внимание на то, чтобы после проверки этой же стороной вложить письмо обратно. Цензору было вменено в обязанность обращать внимание даже на оттиск штампа погашения марок, на следы клея на клапане и т. д. – все это были ориентиры, которыми он руководствовался, вкладывая письмо назад.
…
"14 августа 1945 года. Условия жизни на заводе жуткие. Люди бегут с завода пачками, особенно ленинградцы. За последнее время убежало около 400 человек. Приказ наркома Малышева: всех беженцев направлять обратно в Омск и судить их. Ждем, что будет дальше. Неужели правительство примет сторону деспота Задорожного, директора завода? Неужели не обратят внимание на то, что он создал такие скотские условия для своих рабочих?"
…
"18 августа 1945 года. Вы пишете, что можно уйти с завода. Нас так зажали, что сейчас об этом и думать нельзя. В последнее время много ребят сбежали с завода в Ленинград, но еще неизвестно, чем это закончится, так как есть указание Верховного прокурора о возвращении всех бежавших в Омск для предания суду. Несмотря на это я все равно решился бы бежать, если бы было куда. Мечтаю сбежать куда-нибудь, где потеплее. Если доживу до весны, то обязательно сбегу. Надежды на то, что я дотяну до весны, очень мало.
Живу опять в цеху, спать приходится три-четыре часа в сутки на железном стеллаже. В отношении одежды тоже дело швах. Все мое обмундирование состоит из ремня, грязного комбинезона и рваных ботинок, которые валятся с ног. На заводе платят очень скверно и ордеров никаких не дают, так как я – в крупных неладах с начальством".
…
"16 августа 1945 года. Кончилась война, а улучшения никакого нет. Насчет отъезда в Ленинград директор завода сказал: "Забудьте думать! Как работали, так и будете работать!" Из нашего завода бегут каждый день, но я не могу решиться. Наверное, придется подохнуть на этой проклятой работе и на этом заводе".
…
"13 июня 1946 года. Я плачу каждый день. Хлеба нет, а на работу гонят. Председатель колхоза прямо издевается надо мной, кричит: "Иди работай, а то выкинем из колхоза!" А сами хлеба не дают. Как работать? Я и так уже еле ноги тяну".
…
"15 ноября 1946 года. Надвигающийся голод страшит. Моральное состояние подавленное. Дети наши живут зверской жизнью – вечно злые и голодные. От плохого питания Женя стал отекать. Больше всего отекает лицо. Очень слабый. Голод ребята переносят терпеливо. Если нечего поесть, что бывает очень часто, молчат, не терзают мою душу напрасными просьбами".
…
"20 ноября 1946 года. Мы сейчас находимся в крайне затруднительном положении, которое до сих пор не выправилось, да и вряд ли его можно выправить. Придется, вероятно, кое-кого из нашей семьи не досчитаться в живых, так как уже сейчас начинаем пухнуть от голода".
отсюда – http://www.svoboda.org/a/28148315.html
Стоит добавить, что ни одно моё письмо из части так и не нашло адресата. Послевоенный голод любимая тема маминых воспоминаний. Сколько рассказов про хлеб я услышал и какое счастье было когда Дедуся привёз им арбуз.